Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер,
кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в
мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не ел, не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость.
Мысль о горчице
казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это было тем мучительнее, чем больше должен был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Княгиня первая назвала всё словами и перевела все
мысли и чувства в вопросы жизни. И всем одинаково странно и больно даже это
показалось в первую минуту.
Он впервые живо представил себе ее личную жизнь, ее
мысли, ее желания, и
мысль, что у нее может и должна быть своя особенная жизнь,
показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать ее.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему
казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и
мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
И, перебирая события последних дней, ей
казалось, что во всем она видела подтверждение этой страшной
мысли: и то, что он вчера обедал не дома, и то, что он настоял на том, чтоб они в Петербурге остановились врознь, и то, что даже теперь шел к ней не один, как бы избегая свиданья с глазу на глаз.
— Да, славный, — ответил Левин, продолжая думать о предмете только что бывшего разговора. Ему
казалось, что он, насколько умел, ясно высказал свои
мысли и чувства, а между тем оба они, люди неглупые и искренние, в один голос сказали, что он утешается софизмами. Это смущало его.
Дарья Александровна хотела сказать свои
мысли нынешнего утра, но почему-то ей теперь это
показалось не у места.
Теперь и
мысль о смерти не
казалась ей более так страшна и ясна, и самая смерть не представлялась более неизбежною.
Дела эти занимали его не потому, чтоб он оправдывал их для себя какими-нибудь общими взглядами, как он это делывал прежде; напротив, теперь, с одной стороны, разочаровавшись неудачей прежних предприятий для общей пользы, с другой стороны, слишком занятый своими
мыслями и самым количеством дел, которые со всех сторон наваливались на него, он совершенно оставил всякие соображения об общей пользе, и дела эти занимали его только потому, что ему
казалось, что он должен был делать то, что он делал, — что он не мог иначе.
Теперь же, когда Левин, под влиянием пришедшей ему
мысли и напоминания Агафьи Михайловны, был в неясном, запутанном состоянии, ему предстоящее свидание с братом
показалось особенно тяжелым.
Мучительно неловко ему было оттого, что против него сидела свояченица в особенном, для него, как ему
казалось, надетом платье, с особенным в виде трапеции вырезом на белой груди; этот четвероугольный вырез, несмотря на то, что грудь была очень белая, или особенно потому, что она была очень белая, лишал Левина свободы
мысли.
— Очень жалею, что ты не хочешь понять, — перебил он ее, с упорством желая высказать свою
мысль, — неопределенность состоит в том, что тебе
кажется, что я свободен.
Левину невыносимо скучно было в этот вечер с дамами: его, как никогда прежде, волновала
мысль о том, что то недовольство хозяйством, которое он теперь испытывал, есть не исключительное его положение, а общее условие, в котором находится дело в России, что устройство какого-нибудь такого отношения рабочих, где бы они работали, как у мужика на половине дороги, есть не мечта, а задача, которую необходимо решить. И ему
казалось, что эту задачу можно решить и должно попытаться это сделать.
Анна даже и не взглянула на него; но опять Дарье Александровне
показалось, что в коляске неудобно начинать этот длинный разговор, и потому она сократила свою
мысль.
— Вы ехали в Ергушово, — говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от счастия, которое заливает его душу. «И как я смел соединять
мысль о чем-нибудь не-невинном с этим трогательным существом! И да,
кажется, правда то, что говорила Дарья Александровна», думал он.
И при
мысли о том, как это будет, она так
показалась жалка самой себе, что слезы выступили ей на глаза, и она не могла продолжать. Она положила блестящую под лампой кольцами и белизной руку на его рукав.
Это были те самые доводы, которые Дарья Александровна приводила самой себе; но теперь она слушала и не понимала их. «Как быть виноватою пред существами не существующими?» думала она. И вдруг ей пришла
мысль: могло ли быть в каком-нибудь случае лучше для ее любимца Гриши, если б он никогда не существовал? И это ей
показалось так дико, так странно, что она помотала головой, чтобы рассеять эту путаницу кружащихся сумасшедших
мыслей.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них
показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно
мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я глядел на него пристально; с минуту мне
казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать:
мысль, что я потребую вторичного поединка.
Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; пред нею на столике была раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти,
казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как
мысли ее были далеко…
Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго и пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при
мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне
казалось, что я сойду с ума… но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно!
Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших
мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он
показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему
казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила
мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и
мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Еще не успеешь открыть рта, как они уже готовы спорить и,
кажется, никогда не согласятся на то, что явно противуположно их образу
мыслей, что никогда не назовут глупого умным и что в особенности не согласятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда тем, что в характере их окажется мягкость, что они согласятся именно на то, что отвергали, глупое назовут умным и пойдут потом поплясывать как нельзя лучше под чужую дудку, — словом, начнут гладью, а кончат гадью.
Когда она говорила, у ней,
казалось, все стремилось вослед за
мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук, самые складки платья как бы стремились в ту же сторону, и
казалось, как бы она сама вот улетит вослед за собственными ее словами.
Мне
казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете, ничего в мире быть не могло; в этой
мысли подтверждало меня еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне
кажется, можно бы было угадывать тайные
мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
Я сам хотел добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта
мысль была вовсе не так глупа, как теперь она
кажется, при неудаче…
Да и что такое эти все, все муки прошлого! Всё, даже преступление его, даже приговор и ссылка
казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не мог в этот вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь
мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое.
Она и без того
показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в
мыслях…
В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами,
показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние
мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и всё, всё…
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную
мысль: ведь вот,
кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
Уж одно то
показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом
мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался… еще так недавно.
Сын ваш, — обратился он к Пульхерии Александровне, — вчера, в присутствии господина Рассудкина (или…
кажется, так? извините, запамятовал вашу фамилию, — любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением
мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное горе, по-моему, повыгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности.
Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а,
казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться…
Он пошел к Неве по В—му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще
мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, — зарыть все это и дерево, пожалуй, заметить?» И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но
мысль ему
показалась безошибочною.
— Вы,
кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно… о моем знакомстве с этой… убитой? — начал было опять Раскольников, — «ну зачем я вставил
кажется? — промелькнуло в нем как молния. — Ну зачем я так беспокоюсь о том, что вставил это
кажется?» — мелькнула в нем тотчас же другая
мысль как молния.
Странная
мысль пришла мне в голову: мне
показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение. Я решился им воспользоваться и, не успев обдумать то, на что решался, отвечал на вопрос Пугачева...
Логика старого злодея мне
показалась довольно убедительною. Мороз пробежал по всему моему телу при
мысли, в чьих руках я находился. Пугачев заметил мое смущение. «Ась, ваше благородие? — сказал он мне подмигивая. — Фельдмаршал мой,
кажется, говорит дело. Как ты думаешь?»
Одинцова ему нравилась: распространенные слухи о ней, свобода и независимость ее
мыслей, ее несомненное расположение к нему — все,
казалось, говорило в его пользу; но он скоро понял, что с ней «не добьешься толку», а отвернуться от нее он, к изумлению своему, не имел сил.
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла домов смотрели друг на друга прищурясь, —
казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные
мысли, прерывая их.
Теперь она говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему
казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до конца, но он знал, что конец — точка, в которой все
мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она,
кажется, ищет в нем. Но чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно говорить с нею о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
«Вот почему иногда мне
кажется, что
мысли мои кипят в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание моей веры».
Шагал он быстро, ему
казалось, что на ходу свободней являются
мысли и легче остаются где-то позади.
Он знал, что его личный, житейский опыт формируется чужими словами, когда он был моложе, это обижало, тревожило его, но постепенно он привык не обращать внимания на это насилие слов, которые —
казалось ему — опошляют подлинные его
мысли, мешают им явиться в отличных формах, в оригинальной силе, своеобразном блеске.
В этих
мыслях, неожиданных и обидных, он прожил до вечера, а вечером явился Макаров, расстегнутый, растрепанный, с опухшим лицом и красными глазами. Климу
показалось, что даже красивые, крепкие уши Макарова стали мягкими и обвисли, точно у пуделя. Дышал он кабаком, но был трезв.
«Нет. Конечно — нет. Но
казалось, что она — человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова,
мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди все шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких
мыслей. Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо,
кажется, — Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.